Следует однако же заметить, что Федор Васильевич примкнул к этому кругу уже вполне созревшим, – путем самобытного развития дойдя до полного тождества в главных основаниях и воззрениях. Ему не от чего было и отрекаться: он нашел то, чего искал, только утвердился в направлении и расширил миросозерцание.
Родившись в 1811 году, в недостаточной дворянской семье Костромской губернии, он прошел тяжкую школу труда и бедности. Тем не менее, как только он, окончив курс наук сперва в Костромской, потом Петербургской гимназии и в Петербургском университете, занял в последнем место адъюнкт-профессора математики, он отказался от своего небольшого родового имения в пользу сестер, предоставляя себе собственною работою добыть средства к жизни. Почти восемь лет преподавал он в университете и издал, по официальной своей специальности, несколько замечательных сочинений. Но не занятия математикою и механикою были его призванием: уже в 1839 году, следовательно 29 лет от роду, он издает перевод истории европейских литератур XV и XVI столетий Галлама с такими своими дополнениями, которые, по отзыву критики, обнаруживали обширную и основательную начитанность переводчика. В то же время переделано им на русский язык прекрасное сочинение одной английской писательницы под заглавием «Призвание женщины», вышедшее в свет в Петербурге, уже по выходе его из университета. Скромное поприще ученого не могло удовлетворить этой деятельной, пылкой, разнообразно одаренной природы. Его влекла к себе жизнь, знакомство с людьми; ему нужно было применить к живому делу богатый запас воли и нравственной власти и утолить потребность своего сильного художественного инстинкта. Сближение и затем тесная дружеская связь с одним малороссийским дворянским семейством (не ослабевшие потом ни разу в течение всей его жизни до самой минуты смерти) послужили переворотом в его судьбе. Он принял деятельное участие в воспитании и образовании молодого представителя этой семьи и через несколько лет, в 1840 году, оставив университет, поселился в Малороссии, а потом уехал в Европу или, вернее сказать, в Италию, куда манил его мир искусств и художественных наслаждений.
В Италии, в обе свои поездки, он провел около семи лет лучшей половины своей жизни. Там, в сороковых годах, жил он в Риме, – в доме, где в первом этаже помещался поэт Языков, во втором – Гоголь, а в третьем – сам Федор Васильевич. С ними и с знаменитым Ивановым он был в особенности дружен и близок. Впрочем, он состоял в тесных сношениях и со всем кружком русских художников, работавших тогда в Риме. Как во всяком деле, за которое принимался Чижов, так и в живописи он скоро стал знатоком, верным ценителем и судьею, и своим строгим уважением к требованиям искусства оказал на многих из них серьезное, вполне благотворное влияние. Но не одною историею искусства занялся он в Италии: он основательно изучил ее историю политическую и социальную, а в особенности ее литературу как средневековую, так и позднейшую. Он и в старости не переставал следить за итальянским литературным движением, и его обширная библиотека богата собранием итальянских изданий. Но ни в «красавице Венеции», которую он любил и о которой вспоминал с таким увлечением, ни в Риме, среди обаяния художественных сокровищ Запада, он не переставал быть русским, православно верующим человеком и самостоятельным русским мыслителем. Доказательством служат его замечательные статьи: «О работах русских художников в Риме» и «О римских письмах Муравьева», помещенные в «Московском Сборнике» 1846 и 1847 гг., этом первом издании славянофильского характера, но в особенности превосходная статья, появившаяся гораздо позднее в «Русской Беседе» 1856 года: «Джиованни Фиезольский и об отношении его произведений к нашей иконописи». В 1845 году, если не ошибаюсь, Федор Васильевич посетил Москву, где и сдружился со всеми тогдашними представителями славянофильского направления, но вскоре затем опять отправился за границу, и уже не в одну Италию, а в славянские земли. Он объездил Истрию и Далмацию, Сербию и австрийских славян, и его записки, интересные и бытовыми чертами, и описанием памятников римского зодчества, помещены, хотя и не вполне, частью в «Московском»… же «…Сборнике» 1847 и частью в «Русской Беседе» 1857 года.
В своем путешествии по славянским землям как-то удалось ему помочь черногорцам выгрузить оружие на Далматском берегу. Это обстоятельство, а равно и посещение им австрийских славян вызвало донос на него от австрийского правительства русскому. В конце 1847 года Федор Васильевич решил возвратиться назад в Россию с тем, чтобы окончательно посвятить себя служению ей и русскому народу, преимущественно на поприще литературном, в духе и разуме того «славянофильского» направления, к которому принадлежал. Но только переступил он русскую границу, как был арестован и увезен прямехонько в Петербург. Там подвергли его допросам, и были немало удивлены достоинством, благородною смелостью его умных ответов, словесных и письменных. Мне самому лично удалось это слышать от покойного Л. В. Дуппельта, в то время начальника Штаба III Отделения, который отзывался о Чижове с большим уважением, но однако же называл его при этом «бедовым» и «пресердитым». Недели через две его выпустили на свободу, но подчинили секретному полицейскому надзору. При таких условиях нечего было и думать о литературном труде; все мечты его об издании журнала оказались неосуществимыми. Это было тяжелое для него время: он остался без средств, а надобно было жить и не зависеть.
И вот Федор Васильевич арендует, в долг, старую оставленную плантацию тутовых деревьев около местечка Триполья в Киевской губернии, невдалеке от Днепра, и берется за новое, совершенно незнакомое ему дело. Но он положил себе овладеть им и овладел; положил не только добиться от своих червей отличного шелка, но и распространить между местным сельским населением охоту к этому промыслу, – добился и того и другого. Неудачи в начале не охладили его. С своим обычным упрямством лет пять или шесть прожил он в этой глуши, в совершенном одиночестве, только с книгами и червями. Но по своему же обычаю, верный своей природе, он пристрастился к преодоленному им труду, к созданию своих усилий. Года через два он уже печатал в «Петербургских Ведомостях» письма о шелководстве, вышедшие потом, лет через 20, особою книжкою, – письма, отличающиеся не только своим техническим, но и литературным достоинством, и в особенности художественным воспроизведением нравов и жизни червей. Не одним однако же червям отдался он в своем уединении, но и истории философии: громадные фолианты систематических выписок из книг свидетельствуют об обширности его чтения. Для развлечения же он занимался над собою упражнением воли, подчиняя себя разным придуманным им правилам, отсекая от себя ту или другую привычку. Здесь кстати упомянуть о другом замечательном проявлении его воли. Еще в тридцатых годах он начал вести дневник, но вел хоть и последовательно, однако же с перерывами. Недовольный собою, он решил наконец, что во что бы ни стало будет вести его ежедневно и пребыл верен решению, несмотря на недуги и громаду забот в года его позднейшей московской деятельности. В самый последний день смерти, 14-го ноября, утром, тяжко больной, он занес это роковое число в свой дневник и вписал в него несколько строк. Как известно, этот драгоценный манускрипт, обнимающий чуть не сорокалетнее пространство времени, богатый не только автобиографическими любопытными данными, но и заметками о событиях и людях, завещан им Румянцевскому музею, с тем чтобы хранился запечатанным еще в течение сорока лет.